Моя душа – страна волшебных дум,
Потух огонь – и думы отлетели,
Огонь горит – и с новой силой ум
Меня ведет к моей далекой цели...
Воды глубокие
Плавно текут.
Люди премудрые
Тихо живут.
Большое множество простых умов
Живет постройкой карточных домов,
Хотя при жизни даже самый стойкий
Доводит редко до конца постройку.
Кто создает, тот мыслит щедро.
Он не боится, что Земля
Скудеет, истощая недра
И хлебородные поля.
Как вежлив ты в покое и в тепле.
Но будешь ли таким во время давки
На поврежденном бурей корабле
Или в толпе у керосинной лавки?
Старайтесь сохранить тепло стыда.
Все, что вы в мире любите и чтите,
Нуждается всегда в его защите
Или исчезнуть может без следа.
Свиньи, склонные к бесчинству,
На земле, конечно, есть.
Но уверен я, что свинству
Человечества не съесть.
Когда, как темная вода,
Лихая, лютая беда
Была тебе по грудь,
Ты, не склоняя головы,
Смотрела в прорезь синевы
И продолжала путь.
Ни сил, ни чувств для ближних не щади.
Кто отдает, тот больше получает.
Нет молока у матери в груди,
Когда она ребенка отлучает.
Старик Шекспир не сразу стал Шекспиром.
Не сразу он из ряда вышел вон.
Века прошли, пока он целым миром
Был в звание Шекспира возведен.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Ракета салютов. Чем небо черней,
Тем больше в них страсти растерзанных дней.
Летят и сгорают. А небо черно.
И если себя пережить не дано,
То ты на минуту чужие пути,
Как эта ракета, собой освети.
Чести золото не купит.
Честный чести не уступит.
Честь нужна ему, как свет.
Рад продать её бесчестный...
Но, как всякому известно,
У бесчестных чести нет.
Как узнаешь человека? –
Спорят люди вел за веком.
Да какой же тут секрет?
В важном деле, в пустяке ли,
Год знаком или неделю –
Держит слово он иль нет?
Вот ответ!
Всех, позабывших жизнь свою,
И слившихся в святую лаву
И погибающих в бою
За честь России и за славу, –
Не надо празднословить их:
Они – в бессмертном ореоле,
Какой воздаст награду стих
За подвиг чести, подвиг боли?
Встало солнце кислое,
Смотрит – небо скисло,
В кислом небе кислое облако повисло...
И спешат несчастны кислые прохожие
И едят ужасно кислое мороженое...
Даже сахар кислый!
Скисло всё варенье!
Потому что кислое было настроение.
Наш разум гложет сердце –
Как всякий паразит –
И коль оно большое,
Он и здоров, и сыт.
Но если сердца нет
Ума не светит свет –
Ведь в этой самой пище
Его секрет.
Твори во имя света и любви,
На помощь дружбу, верность позови.
И если ты в пути своем ослаб?
То знай – высокий дух крылат.
На дружбу верную способен только тот,
Кто свет души весь людям отдает.
Если ты человек –
ты делами земли озабочен,
и живется тебе
беспокойно и трудно тогда.
Без труда вырастают
одни лопухи у обочин,
да и то это нам представляется,
что без труда.
И в зле добро, и в добром злоба,
Но нет ни добрых, нет ни злых,
И правы все, и правы оба, –
И правоту поет мой стих.
И нет ни шведа, ни японца.
Есть всюду только человек,
Который под недужьем солнца
Живет свой жалкий полувек.
Не знаем, как велики мы:
Откликнувшись на зов,
Могли б мы все восстать из тьмы
До самых облаков.
Тогда б геройство стало вдруг
Наш будничный удел,
Но мелко мерим мы наш дух,
Боясь великих дел.
Жил на свете НЕМОГУ.
Он лежал на берегу.
Он лежал, и он мешал,
Он нырять не разрешал.
Ну, а я как побегу!
Прыгну через НЕМОГУ!
И нырнул! И – ничего!
И не бойтесь вы его!
Ты бойся долгих дней, когда пустой и мелкой
Становится душа и плоским разум твой, –
Как будто на часах нет стрелки часовой
И время мерится одной минутной стрелкой.
Человек – хоть будь он трижды гением –
Остается мыслящим растением.
С ним в родстве деревья и трава.
Не стыдитесь этого родства.
Вам даны до вашего рождения
Сила, стойкость, жизненность растения.
Вокруг тебя леса и воды,
Цветенье трав, налив хлебов,
Но выше всех щедрот природы
Твоя забота и любовь.
И будешь, сколько б ты ни прожил.
Считать счастливым тот из дней,
Когда хоть чем-нибудь умножил
Ты сам красу земли своей!
Скажите мне, а что такое честь
И с чем ее сегодня можно съесть?
А может, да простят меня, невежду,
Её на теле носят как одежду?
Скажите мне, коль это не секрет,
Что, честь имеет вкус, объем и цвет?
А может, кто-то знает ей и цену? <...>
Сегодня в мире юношей не счесть,
Которые не знают слова «честь»!
Не нажил, говоришь, врагов?
Позор, мой друг, а не заслуга.
Кто честь отстаивать готов,
Тому бывает в жизни туго.
Коль нет врагов, со всеми мил,
Вполсилы, знать, ты жизнь прожил.
Ты пнуть предателя не смог,
Ты не изобличил подлог,
Ты не сорвал со лжи покров.
Признай: у труса нет врагов.
Совесть, Благородство и Достоинство –
вот оно, святое наше воинство.
Протяни ему свою ладонь,
за него не страшно и в огонь.
Лик его высок и удивителен.
Посвяти ему свой краткий век.
Может, и не станешь победителем,
но зато умрешь, как человек.
Странные вещи со мною случаются:
Я огорчаюсь –
Все огорчаются!
И огорчённые люди встречаются,
И огорчённо деревья качаются
Я улыбаюсь –
Горе кончается!
Всюду весёлые лица встречаются,
Всюду деревья от смеха качаются!
Но почему же так получается?!
Да будет мягким сердце, твердой – воля!
Пусть этот нестареющий наказ
Напутствием послужит каждой школе.
Любой семье и каждому из нас.
Как часто у тиранов на престоле
Жестоким было сердце, слабой – воля.
Культура велит,
– бери на учет
частных
чувств
базар!
Пускай
Курой
на турбины течет
и жадность,
и страсть,
и азарт!
Не нужно комнат привиденью,
Не нужно дома;
В твоей душе все коридоры
Ему знакомы.
Ужасна призрачная полночь,
И нет огня,
Но хуже, если гость приходит
Средь бела дня.
Глухая поступь в старом замке
Не так страшна,
Как стерегущая безлунной ночью
Вас тишина.
Пускай твое орудье грозно
И дверь прочна,
Она не остановит призрак,
Что бродит – в нас.
И честь семьи, во-первых, честь,
Коль у тебя семья и дети есть.
Ты породил детей, но должен знать,
Как с малых лет им воспитанье дать,
Ты должен хорошо детей наречь,
Чтоб их потом насмешкам не обречь.
Вторая цель твоя на том пути –
Достойного учителя найти.
Все выше те, кто доброе творят,
Но за дела добра не ждут наград…
Всем жертвуют для страждущих людей,
Не думая о выгоде своей.
Природа каждому оружие дала:
Орлу – горбатый клюв и мощные крыла,
Быку – его рога, коню – его копыта,
У зайца – быстрый бег, гадюка ядовита,
Отравлен зуб её. У рыбы – плавники,
И, наконец, у льва есть когти и клыки.
В мужчину мудрый ум она вселить умела,
Для женщин мудрости Природа не имела
И, исчерпав на нас могущество своё,
Дала им красоту – не меч и не копьё.
Пред женской красотой мы все бессильны стали.
Она сильней богов, людей, огня и стали.
В парке плакала девочка: «Посмотри-ка ты, папочка,
У хорошенькой ласточки переломлена лапочка, –
Я возьму птицу бедную и в платочек укутаю»…
И отец призадумался, потрясенный минутою,
И простил все грядущие и капризы, и шалости
Милой, маленькой дочери, зарыдавшей от жалости.
Мой друг! Твоих зубов остатки
Темны, как и твои перчатки;
И сласть, и смрад речей твоих
Насели ржавчиной на них.
Ты весь в морщинах, весь из пятен,
Твой голос глух, язык невнятен;
В дрожаньи рук, в морганьи век
Видать, что ты за человек!
Но вот четыре длинных года,
Как ты, мой набожный урод,
Руководишь казной прихода
По отделению сирот!
Осудите сначала себя самого,
Научитесь искусству такому,
А уж после судите врага своего
И соседа по шару земному.
Научитесь сначала себе самому
Не прощать ни единой промашки,
А уж после кричите врагу своему,
Что он враг и грехи его тяжки.
Не в другом, а в себе побеждайте врага,
А когда преуспеете в этом,
Не придется уж больше валять дурака –
Вот и станете вы человеком.
Кто знает будущего тайны?
Кто знает о своей судьбе?
Дела людей всегда случайны,
Но будем верны мы себе!
Пойдем, куда она укажет,
Так будем жить, как бог велит!
Страдать – когда страдать прикажет,
Но философия нам щит!
Мы сохраним сердца прямые,
Мы будем с совестью в ладу;
Хотя не попадем в святые,
Но все не будем же в аду.
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры… но о ней не просит…
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! – Я верю, боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»
Одна дана нам голова,
А глаза два
И уха два,
И два виска, и две щеки,
И две ноги, и две руки.
Зато один и нос, и рот.
А будь у нас наоборот,
Одна нога, одна рука,
Зато два рта, два языка,
Мы только бы и знали,
Что ели да болтали!
I
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы — молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревога и труд лишь для смертных сердец…
Для них нет победы, для них есть конец.
II
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Снаружи головы снабжают,
Внутри голов не наряжают.
Иль мозг ненадобней волос?
Хотя бы волос мой по самые пяты рос.
На этот мой вопрос
Мне скажет петиметр, подъемля гордо нос:
– Умы здоровье повреждают,
А кудри более красавиц побеждают.
В разуме большой мне нужды нет,
Скажу и без ума: «Люблю тебя, мой свет».
Не разум, чувства в любви услаждают.
А я о сём не хлопочу
И опровергнуть сей системы не хочу,
Когда ввелись сии обряды,
Что стали разума почтеннее наряды.
Я всю жизнь отдаю для великой борьбы,
Для борьбы против мрака, насилья и тьмы.
Но увы! Окружают меня лишь рабы.
Недоступные светлым идеям умы.
Они или холодной насмешкой своей,
Или трусостью рабской смущают меня,
И живу я во мраке, не видя лучей
Благодатного, ясного, светлого дня.
Но меня не смутить, я пробьюся вперед
От насилья и мрака к святому добру,
И, завидев светила свободы восход,
Я спокоен умру.
Мракобесие. – Смерч. – Содом.
Берегите Гнездо и Дом.
Долг и Верность спустив с цепи,
Человек молодой – не спи!
В ворота́х, как Благая Весть,
Белым стражем да встанет – Честь.
Обведите свой дом – межой,
Да не вни́дет в него – Чужой.
Берегите от злобы волн
Садик сына и дедов холм.
Под ударами злой судьбы –
Выше – пра́дедовы дубы!
Он говорит красно, как пишет,
Про жизнь, искусство, мастерство.
Но что он видит? Что он слышит?
И что он любит? Ни-че-го.
За книгой он не видит жизни,
За словом – настоящих дел.
И ничего в своей отчизне
Благословить он не хотел.
Любя возвышенные бредни,
Он не своим живет умом,
И комфортабельной передней
Он предпочесть готов свой дом.
Когда-нибудь, с течением веков
Совсем не будет у людей фамилий,
А только имена, – как у богов,
Что так недавно на Олимпе жили.
Как Афродита, Гера, Аполлон,
Да будет каждый оценен, замечен
И, если даже смертен будет он,
Оставленный им образ будет вечен.
Недаром, полюбив, мы и сейчас
По имени любимых называем.
Так пусть их будут множества. У нас
Источник нежности неисчерпаем.
Чудес, хоть я живу давно,
Не видел я покуда.
А впрочем, в мире есть одно
Действительное чудо:
Помножен мир (иль разделен?)
На те миры живые,
В которых сам он отражен,
И каждый раз впервые.
Всё в мире было бы мертво –
Как будто мира самого
Совсем и не бывало, –
Когда б живое существо
Его не открывало.
Не для того, чтоб жить, он ест и пьет, –
Во всем он алчно ищет наслажденья,
Ни святости любви не признает,
Ни платы за любовь – деторожденья.
На склоне лет бесплоден он, как мул,
Плоть износил, хоть он ее и нежил,
Дух оскорбил, природу обманул
И прожил жизнь, как будто бы и не жил.
Егор не любит грусти.
Перелистав, пропустит
Он грустные места:
– Нет, книжечка не та!
А если на экране
Упал товарищ, ранен,
Егор смотреть боится:
– Мне не нужна больница!
И даже в разговоре,
Узнав о чьём-то горе,
Он затыкает уши.
..........................
Холодные есть души!
Кто, злом владея, зла не причинит,
Не пользуясь всей мощью этой власти,
Кто двигает других, но, как гранит,
Неколебим и не подвержен страсти, –
Тому дарует небо благодать,
Земля дары приносит дорогие.
Ему дано величьем обладать,
А чтить величье призваны другие.
Лелеет лето лучший свой цветок,
Хоть сам он по себе цветет и вянет.
Но если в нем приют нашел порок,
Любой сорняк его достойней станет.
Чертополох нам слаще и милей
Растленных роз, отравленных лилей.
Я знаю, ты бежал в бою
И этим шкуру спас свою.
Тебя назвать я не берусь
Одним коротким словом: трус.
Пускай ты этого не знал,
Но ты в тот день убийцей стал.
В окоп, что бросить ты посмел,
В ту ночь немецкий снайпер сел.
За твой окоп другой боец
Подставил грудь под злой свинец.
Назад окоп твой взяв в бою,
Он голову сложил свою.
Не смей о павшем песен петь,
Не смей вдову его жалеть.
Бывает в людях качество одно,
Оно дано нам или не дано:
Когда в горячке бьется пулемет,
Один лежит, другой бежит вперед.
И так во всем, и всюду, и всегда.
Когда на плечи свалится беда,
Когда за горло жизнь тебя возьмет,
Один лежит, другой бежит вперед.
Что делать – видно, так заведено.
Давайте в рюмки разольем вино.
Мой первый тост и мой последний тост:
За тех, кто поднимался в полный рост!
На всех часах вы можете прочесть
Слова простые истины глубокой:
Теряя время, мы теряем честь.
А совесть остаётся после срока.
Она живёт в душе не по часам.
Раскаянье всегда приходит поздно.
А честь на час указывает нам
Протянутой рукою – стрелкой грозной.
Чтоб наша совесть не казнила нас,
Не потеряйте краткий этот час.
Пускай, как стрелки в полдень, будут вместе
Веленья нашей совести и чести.
Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
Что в нем? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я…
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно.
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
Не нужно комнат привиденью,
Не нужно дома;
В твоей душе все коридоры
Ему знакомы.
Ужасна призрачная полночь,
И нет огня,
Но хуже, если гость приходит
Средь бела дня.
Глухая поступь в старом замке
Не так страшна,
Как стерегущая безлунной ночью
Вас тишина.
Пускай твое орудье грозно
И дверь прочна,
Она не остановит призрак,
Что бродит – в нас.
Когда сверкнет звезда полночи
На полусонную Неву,
Ряды былых событий очи
Как будто видят наяву…
Я мыслю: где ты, век деяний
Царя великого Петра?
Где гений мира, гений браней
И славы русского орла?
И слышу голос: «Слоем пыли
Давно покрыт прошедший век,
И дань обычную могиле
Вовремя отдал человек!»
Обоих нет. Но память века
С ним закатилась навсегда,
А память славы человека
Горит и светит как звезда…
Чтоб стать мужчиной, мало им родиться.
Чтоб стать железом, мало быть рудой.
Ты должен переплавиться, разбиться.
И, как руда, пожертвовать собой.
Какие бури душу захлестнули!
Но ты – солдат и все сумей принять:
От поцелуя женского до пули,
И научись в бою не отступать.
Готовность к смерти – тоже ведь оружье,
И ты его однажды примени…
Мужчины умирают, если нужно,
И потому живут в веках они.
Гречанка верная! не плачь, – он пал героем,
Свинец врага в его вонзился грудь.
Не плачь – не ты ль ему сама пред первым боем
Назначила кровавый Чести путь?
Тогда, тяжелую предчувствуя разлуку,
Супруг тебе простер торжественную руку,
Младенца своего в слезах благословил,
Но знамя черное Свободой восшумело.
Как Аристогитон, он миртом меч обвил,
Он в сечу ринулся – и падши совершил
Великое, святое дело.
Однажды предавший – предаст тебя дважды
Однажды солгавший – продолжит враньё,
А женщину тот оскорбит, кто однажды
Теряет навечно обличие своё!
Ответа не будет, и так всё понятно
Кто чести не знает, напрасно учить.
Столкнувшись с такими, мне так неприятно
Что время своё им могла уделить.
Пусть будет уроком (не путайся с грязью)
Когда-нибудь сможешь ты всё позабыть
И впредь, на таких глядеть буду с боязнью.
Десятой дорогою их обходить.
Друзья твердят: «Все средства хороши,
чтобы спасти от злобы и напасти
хоть часть Трагедии,
хоть часть души…»
А кто сказал, что я делюсь на части?
И как мне скрыть – наполовину – страсть,
чтоб страстью быть она не перестала?
Как мне отдать на зов народа часть,
когда и жизни слишком мало?
Нет, если боль, то вся душа болит,
а радость – вся пред всеми пламенеет.
И ей не страх открытой быть велит –
ее свобода,
та, что всех сильнее.
Я так хочу, так верю, так люблю.
Не смейте проявлять ко мне участья.
Я даже гибели своей не уступлю
за ваше принудительное счастье…
Сверкни, последняя игла,
В снегах!
Встань, огнедышащая мгла!
Взмети твой снежный прах!
Убей меня, как я убил
Когда-то близких мне!
Я всех забыл, кого любил,
Я сердце вьюгой закрутил,
Я бросил сердце с белых гор,
Оно лежит на дне!
Я сам иду на твой костер!
Сжигай меня!
Пронзай меня,
Крылатый взор,
Иглою снежного огня!
Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица – подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие – как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица – подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
В ясный полдень, на исходе лета,
Шёл старик дорогой полевой;
Вырыл вишню молодую где-то
И, довольный, нёс её домой.
Он глядел весёлыми глазами
На поля, на дальнюю межу
И подумал: «Дай-ка я на память
У дороги вишню посажу.
Пусть растёт большая-пребольшая,
Пусть идёт и вширь и в высоту
И, дорогу нашу украшая,
Каждый год купается в цвету.
Путники в тени ее прилягут,
Отдохнут в прохладе, в тишине,
И, отведав сочных, спелых ягод,
Может статься, вспомнят обо мне.
А не вспомнят – экая досада, –
Я об этом вовсе не тужу:
Не хотят – не вспоминай, не надо, –
Всё равно я вишню посажу!»
Как мне жалко людей, про которых
Говорят, что угрюмый их глаз
Видит лишь водоёмы в озёрах,
А в лесу древесины запас;
Кто не может с речушкой сдружиться,
Не заплачет навзрыд с куликом,
Кто не знает, как пахнет душица
На поёмном лугу вечерком;
Никогда не намокнет под ливнем,
Босиком по росе не пройдёт
И под небом пронзительно-синим
Не забудет про дни непогод.
И – о чём бы они ни старались, –
Есть присловье одно про таких:
– Ни себе, ни другим не на радость
Суетливые хлопоты их!
Пей же всласть родниковую воду,
Росной свежестью луга дыши.
Кто не любит родную природу –
Тот не знает народной души!
Наташа, Наташа! полно резвиться
И всюду бабочкой легкой порхать,
С роем любезных подружек кружиться
И беспрестанно прыгать, играть.
Всему есть, мой ангел, час сбой! кто хочет
С счастием в мире и дружестве жить,
Тот вовремя шутит, пляшет, хохочет,
Вовремя трудится, вовремя спит.
Если ты разнообразить не будешь,
Вечное тоже наскучит тебе;
Ах, тогда прыгать, резвиться забудешь
И позавидуешь многим в судьбе!
Если ж желаешь иметь ты веселье
Спутником вечным, – то вот мой совет:
Искусно мешай между делом безделье,
Но не порхай лишь на поле сует!
На Земле
безжалостно маленькой
жил да был человек маленький.
У него была служба маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату маленькую…
И однажды –
прекрасным утром –
постучалась к нему в окошко
небольшая,
казалось,
война…
Автомат ему выдали маленький.
Сапоги ему выдали маленькие.
Каску выдали маленькую
и маленькую –
по размерам –
шинель.
…А когда он упал –
некрасиво, неправильно,
в атакующем крике вывернув рот,
то на всей земле
не хватило мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!
Скрипело, свистало и выло в лесу,
И гром ударял в отдаленье, как молот,
И тучи рвались в небесах, но внизу
Царили затишье, и сумрак, и холод.
В гигантском колодце сосновых стволов,
В своей одинокой убогой сторожке
Лесник пообедал и хлебные крошки
Смахнул на ладонь, молчалив и суров.
Над миром великая буря ходила,
Но здесь, в тишине, у древесных корней,
Старик, отдыхая, не думал о ней,
И только собака ворчала уныло
На каждую вспышку далеких зарниц,
И в гнездах смолкало селение птиц.
Однажды в грозу, навалившись на двери,
Тут зверь появился, высок и космат,
И так же, как многие прочие звери,
Узнав человека, отпрянул назад.
И сторож берданку схватил, и с окошка
Пружиной метнулась под лестницу кошка,
И разом короткий ружейный удар
Потряс основанье соснового бора.
Вернувшись, лесник успокоился скоро:
Он, видимо, был уж достаточно стар,
Он знал, что покой – только призрак покоя,
Он знал, что, когда полыхает гроза,
Все тяжко-животное, злобно-живое
Встает и глядит человеку в глаза.
Он стоит пред раскаленным горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.
Все товарищи его заснули,
Только он один еще не спит:
Все он занят отливаньем пули,
Что меня с землею разлучит.
Кончил, и глаза повеселели.
Возвращается. Блестит луна.
Дома ждет его в большой постели
Сонная и теплая жена.
Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву,
Кровь ключом захлещет на сухую,
Пыльную и мятую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий старый человек.
Я восстал и вперед стал прокладывать путь,
Верю в силу свою, дышит радостью грудь.
Пусть немало преград на пути у меня,
Нет, не жалуюсь я, не хочу отдохнуть.
Лишь свобода и правда – мой главный оплот.
Разве можно теперь не стремиться вперед?
Разве можно народ не вести за собой,
Если виден вдали мне надежды восход?
Всех рабочих людей я считаю родней,
Лишь с сынами народа един я душой.
Это мой идеал, это высшая цель –
Быть с народом, вести его светлой тропой.
Жизнь моя для народа, все силы ему.
Я хочу, чтоб и песня служила ему.
За народ свой я голову, может, сложу –
Собираюсь служить до могилы ему.
Славлю дело народное песней своей,
Не пою небеса, жизнь земли мне милей.
Если темная ночь накрывает меня,
Не горюю: дождемся мы светлых лучей!
Может быть, я нескладно пою? Ну, и пусть!
Потому и пою, что врагов не боюсь…
Я в свободном краю, я с народом всегда.
Все вперед и вперед неуклонно стремлюсь.
Что же такое счастье?
Одни говорят: – Это страсти:
Карты, вино, увлеченья –
Все острые ощущенья.
Другие верят, что счастье –
В окладе большом и власти,
В глазах секретарш плененных
И трепете подчиненных.
Третьи считают, что счастье –
Это большое участие:
Забота, тепло, внимание
И общность переживания.
По мненью четвертых, это
С милой сидеть до рассвета,
Однажды в любви признаться
И больше не расставаться.
Еще есть такое мнение,
Что счастье – это горение:
Поиск, мечта, работа
И дерзкие крылья взлета!
А счастье, по-моему, просто
Бывает разного роста:
От кочки и до Казбека,
В зависимости от человека!
Два мира властвуют от века,
Два равноправных бытия:
Один объемлет человека,
Другой – душа и мысль моя.
И как в росинке чуть заметной
Весь солнца лик ты узнаешь,
Так слитно в глубине заветной
Всё мирозданье ты найдешь.
Не лжива юная отвага:
Согнись над роковым трудом –
И мир свои раскроет блага;
Но быть не мысли божеством.
И даже в час отдохновенья.
Подъемля потное чело,
Не бойся горького сравненья
И различай добро и зло.
Но если на крылах гордыни
Познать дерзаешь ты как бог,
Не заноси же в мир святыни
Своих невольничьих тревог.
Пари всезрящий и всесильный,
И с незапятнанных высот
Добро и зло, как прах могильный,
В толпы людские отпадет.
Я бываю нем как рыба,
Часто бегаю, как лось,
По-собачьи как-то плавать
Мне на речке довелось.
Говорят, я очень хитрый,
Словно лис в лесу густом.
Иногда труслив как заяц,
Что укрылся под кустом.
А ещё могу реветь
Очень громко, как медведь!
Тихой быть могу овечкой
И упрямым как осёл.
Говорят, как черепаха,
Я из школы с двойкой шёл.
Я болтливый как сорока,
Забияка – как петух!
Во дворе, в жестокой схватке,
Заменяю сразу двух.
А ещё бываю я
Изворотлив как змея.
Как мартышка я кривляюсь,
Ржу как лошадь: – Иго-го! –
А вообще-то я нормальный,
Я как все, я ничего!
Как будто слился воедино
Он со столом своим навек.
Теперь он стол наполовину,
Наполовину человек.
Сидит он, вытесанный грубо,
Как идол о шести ногах.
Две пары ног его – из дуба,
А третья пара в сапогах.
Ленивой косности образчик,
Едва глядит он из-под век.
И ваше дело в долгий ящик
Бросает столочеловек.
Устроен этот «долгий ящик»
В столе, как некий саркофаг,
Для всех входящих, исходящих
И неподписанных бумаг.
Истлеет в ящике бумага,
Покуда столочеловек,
Достав дела из саркофага,
Поставит подпись: «Имярек».
Но говорят: настанет дата,
Когда искусная пила
Отпилит стол от бюрократа
И бюрократа от стола!
Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!
Гони ее от дома к дому,
Тащи с этапа на этап,
По пустырю, по бурелому
Через сугроб, через ухаб!
Не разрешай ей спать в постели
При свете утренней звезды,
Держи лентяйку в черном теле
И не снимай с нее узды!
Коль дать ей вздумаешь поблажку,
Освобождая от работ,
Она последнюю рубашку
С тебя без жалости сорвет.
А ты хватай ее за плечи,
Учи и мучай дотемна,
Чтоб жить с тобой по-человечьи
Училась заново она.
Она рабыня и царица,
Она работница и дочь,
Она обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!
Во многом знании – немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль?
Природа хочет жить, и потому она
Миллионы зерен скармливает птицам,
Но из миллиона птиц к светилам и зарницам
Едва ли вырывается одна.
Вселенная шумит и просит красоты,
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах вселенной
Лишь избранные светятся цветы.
Я разве только я? Я – только краткий миг
Чужих существований. Боже правый,
Зачем ты создал мир, и милый и кровавый,
И дал мне ум, чтоб я его постиг!
В эти жестокие дни
сыну сказать я хочу:
душу-пушинку храни,
Книгу храни и свечу.
Память свою вороша
страшные сны наяву,
помни, что только душа
держит тебя на плаву.
Трудно дорогу ища
на обгоревшей земле,
помни, что только свеча
путь озаряет во мгле.
Ширится тьма за спиной,
годы уходят на дно...
Помни: лишь Книге одной
в мире бессмертье дано.
Пусть же твой разум не спит,
тянется сердце к добру.
Знай, что душа – это скит
в тихом и темном бору...
В нем на полянах лесных
травами скрыты пути –
там от пожарищ земных
многое можно спасти.
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик –
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
Вы зрите лист и цвет на древе:
Иль их садовник приклеи́л?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?..
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звезда́х нема была!
И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!
Не их вина: пойми, коль может,
Органа жизнь глухонемой!
Души его, ах! не встревожит
И голос матери самой!..
Холодна, прозрачна и уныла,
Ночь вчера мне тихо говорила:
«Не дивися, друг, что я бледна
И как день блестеть осуждена,
Что до утра этот блеск прозрачный
Не затмится хоть минутой мрачной,
Что светла я в вашей стороне…
Не дивись и не завидуй мне.
Проносясь без устали над вами,
Я прочла пытливыми очами
Столько горя, столько слез и зла,
Что сама заснуть я не могла!
Да и кто же спит у вас? Не те ли,
Что весь день трудились и терпели
И теперь работают в слезах?
Уж не те ль заснули, что в цепях
Вспоминать должны любовь, природу
И свою любимую свободу?
Уж не он ли спит, мечтатель мой,
С юным сердцем, с любящей душой?
Нет, ко мне бежит он в исступленье,
Молит хоть участья иль забвенья…
Но утешить власть мне не дана:
Я как лед бледна и холодна…
Только спят у вас глупцы, злодеи:
Их не душат слезы да идеи,
Совести их не в чем упрекать…
Эти чисты, эти могут спать».
Если вы есть – будьте первыми,
Первыми, кем бы вы ни были.
Из песен – лучшими песнями,
Из книг – настоящими книгами.
Первыми будьте и только!
Пенными, как моря.
Лучше второго художника
Первый маляр.
Спросят вас оробело:
«Кто же тогда останется,
Если все будут первыми,
Кто пойдёт в замыкающих?»
А вы трусливых не слушайте,
Вы их сдуйте как пену,
Если вы есть – будьте лучшими,
Если вы есть – будьте первыми!
Если вы есть – попробуйте
Горечь зелёных побегов,
Примериваясь, потрогайте
Великую ношу первых.
Как самое неизбежное
Взвалите её на плечи.
Если вы есть – будьте первыми,
Первым труднее и легче!
На свете жил вагон моторный,
Могучий, подвижной, проворный,
Но был тянуть он принужден
Вслед за собою непокорный
И грузный прицепной вагон.
Легко вагону прицепному.
Катился он, не тратя сил,
В горах противился подъему,
На спусках тяжестью давил.
А так как был вагон моторный
Вынослив, прочен и силен,
Решили люди, что, бесспорно,
Три прицепных потянет он.
Три прицепных бежали слепо
Вперед по ровному пути,
Но неуклюжие прицепы
Боялись под гору идти.
И вот, съезжая с кручи горной,
Вагоны в озеро – бултых...
Так и погиб вагон моторный
Из-за вагонов прицепных.
Подчас подобное явленье
Мы наблюдаем в учрежденье:
Моторный гибнет оттого,
Что семь прицепов у него.
Памяти С. М. Кирова
Прощание! Скорбное слово!
Безгласное темное тело.
С высот Ленинграда сурово
Холодное небо глядело.
И молча, без грома и пенья,
Все три боевых поколенья
В тот день бесконечной толпою
Прошли, расставаясь с тобою.
В холодных садах Ленинграда,
Забытая в траурном марше,
Огромных дубов колоннада
Стояла, как будто на страже.
Казалось, высоко над нами
Природа сомкнулась рядами
И тихо рыдала и пела,
Узнав неподвижное тело.
Но видел я дальние дали
И слышал с друзьями моими,
Как дети детей повторяли
Его незабвенное имя.
И мир исполински прекрасный
Сиял над могилой безгласной,
И был он надежен и крепок,
Как сердца погибшего слепок.
Всё то, чего коснется человек,
Приобретает нечто человечье.
Вот этот дом, нам прослуживший век,
Почти умеет пользоваться речью.
Мосты и переулки говорят,
Беседуют между собой балконы,
И, у платформы выстроившись в ряд,
Так много сердцу говорят вагоны.
Давно стихами говорит Нева.
Страницей Гоголя ложится Невский.
Весь Летний сад – Онегина глава.
О Блоке вспоминают Острова,
А по Разъезжей бродит Достоевский.
Сегодня старый маленький вокзал,
Откуда путь идет к финляндским скалам,
Мне в сотый раз подробно рассказал
О том, кто речь держал перед вокзалом.
А там еще живет петровский век
В углу между Фонтанкой и Невою...
Всё то, чего коснется человек,
Озарено его душой живою.
Золотой светясь оправой
С синим морем наравне,
Дремлет город белоглавый,
Отраженный в глубине.
Он сложился из скопленья
Белой облачной гряды
Там, где солнце на мгновенье
Полыхает из воды.
Я отправлюсь в путь-дорогу,
В эти дальние края,
К белоглавому чертогу
Отыщу дорогу я.
Я открою все ворота
Этих облачных высот,
Заходящим оком кто-то
Луч зеленый мне метнет.
Луч, подобный изумруду,
Золотого счастья ключ –
Я его еще добуду,
Мой зеленый слабый луч.
Но бледнеют бастионы,
Башни падают вдали,
Угасает луч зеленый,
Отдаленный от земли.
Только тот, кто духом молод,
Телом жаден и могуч,
В белоглавый прянет город
И зеленый схватит луч!
I
Хамелеон неуловим:
Порхая по верхам,
Перед одним
Он – подхалим,
Перед другими – Хам.
II
В подхалимаже подхалим
Себе не признается,
И если крикнешь: «Подхалим!»
Никто не отзовется.
III
У любого подхалима
Ты найдешь под-подхалима,
У того под-подхалима
Встретишь под-под-подхалима,
Так они неисчислимы –
Разных рангов подхалимы!
IV
Если слышишь славословье,
Наперед уверен будь,
Что оно лишь предисловье,
Предваряющее суть.
Бойся лести, словно яда,
И льстецу задай вопрос:
Вам чего, мерзавец, надо:
Денег? Водки?
Папирос?..
Я ль буду в роковое время
Позорить гражданина сан
И подражать тебе, изнеженное племя
Переродившихся славян?
Нет, неспособен я в объятьях сладострастья,
В постыдной праздности влачить свой век младой
И изнывать кипящею душой
Под тяжким игом самовластья.
Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенье века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
Пусть с хладною душой бросают хладный взор
На бедствия своей отчизны
И не читают в них грядущий свой позор
И справедливые потомков укоризны.
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги
И, в бурном мятеже ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риеги.
Перед лицом лесов и косогоров,
Там, где повсюду камень и вода, –
Самой природы своевольный норов
Препятствует усилиям труда.
Но в день, когда построятся палатки
И, сгоряча наткнувшись на ружье,
Косматый зверь несется без оглядки
В дремучее убежище свое;
Когда в трущобах кедры вековые,
Под топором треща наперебой,
Вдруг накренят свои седые выи, –
Я не владею в этот день собой!
В какое-то короткое мгновенье
Я наполняюсь тем избытком сил,
Той благодатной жаждою творенья,
Что поднимает мертвых из могил.
Сквозь дикий мир нетронутой природы
Мне чудятся над толпами людей
Грядущих зданий мраморные своды
И колоннады новых площадей.
Я вижу бесконечные фронтоны
Просторных улиц, ровных, как стрела,
Сады, заводы, парки, стадионы,
Верхи дворцов, театров купола.
Все движется, все блещет, все бушует,
Прожектора лучи косые льют,
И, управляя миром, торжествует
Свободный, стройный, вдохновенный труд.
Быть может, перед целою вселенной
Когда-нибудь на этих площадях,
Изваяны из бронзы драгоценной,
Предстанем мы с кирками на плечах.
И будут наши маленькие внуки
Играть у ног строителей земли
И трогать эти бронзовые руки,
Которые все знали, все могли.
Коль ты невинного избил,
Несправедливо оскорбил, –
Презренье ты себе купил!
* * *
Кто так ведет себя с людьми,
Дурак, дубина он, пойми:
Все возликуют ведь, когда
Придет и на него беда.
Кто друга обобрать намерен,
Который предан так, и верен,
И прямодушен был весьма,
Тот, видимо, сошел с ума.
Священна дружба навсегда нам
Царя Давида с Ионафаном;
Ахилл с Патроклом – образец
Двух чистых дружеских сердец,
И Сципион и Лелий… Но –
Друзей подобных нет давно!
Раз денег нет – и дружбы нет:
Стоит на этом нынче свет!
И к ближним что-то незаметно
Теперь любви ветхозаветной.
Во всем корысти торжество,
Кругом – свойство и кумовство:
Ведь Моисей, кто нас учил
Других любить, давно почил.
Кто себялюбью лишь послушен,
А к пользе общей равнодушен,
Тот – неразумная свинья:
Есть в общей пользе и своя!
Вы Каина везде встречали:
Раз Авель счастлив – он в печали.
Друзей, когда не станет денег,
Две дюжины продашь за пфенниг,
А если лучших соберешь,
Уступишь семерых за грош!
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы – как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.
У каждого – свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
Вылетев из Африки в апреле
К берегам отеческой земли,
Длинным треугольником летели,
Утопая в небе, журавли.
Вытянув серебряные крылья
Через весь широкий небосвод,
Вел вожак в долину изобилья
Свой немногочисленный народ.
Но когда под крыльями блеснуло
Озеро, прозрачное насквозь,
Черное зияющее дуло
Из кустов навстречу поднялось.
Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну,
И, рыданью горестному вторя,
Журавли рванулись в вышину.
Только там, где движутся светила,
В искупленье собственного зла
Им природа снова возвратила
То, что смерть с собою унесла:
Гордый дух, высокое стремленье,
Волю непреклонную к борьбе –
Все, что от былого поколенья
Переходит, молодость, к тебе.
А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно,
И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.
Я – синьор
Помидор.
Красен я и пышен.
А служу я с давних пор
У помещиц – Вишен.
Хоть и смотрят свысока
Две графини Вишни
На меня, на толстяка,
Я у них не лишний!
Каждый год я от жильцов
Свеклы и салата,
От бобов и огурцов
Требую квартплаты.
Езжу к тыквам–беднякам
И к богатым дыням.
Первый грош беру я сам,
Два везу графиням.
А в имении у нас
Строгие порядки:
Тот, кто денег не припас,
Убирайся с грядки!
С каждым часом я расту,
Наливаюсь соком,
Потому что на посту
Нахожусь высоком!
Я не репа, не морковь
Мелочь огородная.
У меня под кожей кровь
Очень благородная.
Я – холеный помидор
С кожею атласной,
И вступать со мною в спор
Овощам опасно!
Когда мне встречается в людях дурное,
То долгое время я верить стараюсь,
Что это скорее всего напускное,
Что это случайность. И я ошибаюсь.
И, мыслям подобным ища подтвержденья,
Стремлюсь я поверить, забыв про укор,
Что лжец, может, просто большой фантазер,
А хам, он, наверно, такой от смущенья.
Что сплетник, шагнувший ко мне на порог,
Возможно, по глупости разболтался,
А друг, что однажды в беде не помог,
Не предал, а просто тогда растерялся.
Я вовсе не прячусь от бед под крыло.
Иными тут мерками следует мерить.
Ужасно не хочется верить во зло,
И в подлость ужасно не хочется верить!
Поэтому, встретив нечестных и злых,
Нередко стараешься волей-неволей
В душе своей словно бы выправить их
И попросту «отредактировать», что ли!
Но факты и время отнюдь не пустяк.
И сколько порой ни насилуешь душу,
А гниль все равно невозможно никак
Ни спрятать, ни скрыть, как ослиные уши.
Ведь злого, признаться, мне в жизни моей
Не так уж и мало встречать доводилось.
И сколько хороших надежд поразбилось,
И сколько вот так потерял я друзей!
И все же, и все же я верить не брошу,
Что надо в начале любого пути
С хорошей, с хорошей и только с хорошей,
С доверчивой меркою к людям идти!
Пусть будут ошибки (такое не просто),
Но как же ты будешь безудержно рад,
Когда эта мерка придется по росту
Тому, с кем ты станешь богаче стократ!
Пусть циники жалко бормочут, как дети,
Что, дескать, непрочная штука – сердца...
Не верю! Живут, существуют на свете
И дружба навек, и любовь до конца!
И сердце твердит мне: ищи же и действуй.
Но только одно не забудь наперед:
Ты сам своей мерке большой соответствуй,
И все остальное, увидишь, – придет!
Извечно покорны слепому труду,
Небесные звезды несутся в кругу.
Беззвучно вращаясь на тонких осях,
Плывут по вселенной, как рыбий косяк.
В раздумье стоит на земле человек,
И звезды на щеки ложатся, как снег.
И в тесном его человечьем мозгу
Такие же звезды метутся в кругу.
И в нас мир отражен, как в воде и стекле,
То щеки уколет, подобно игле.
То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,
То скользкою рыбкой трепещет в руках.
Но разум людской – не вода и стекло,
В нем наше дыханье и наше тепло.
К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,
Продрогшая маленькая звезда.
Берем ее в руки. Над нею стоим,
И греем, и греем дыханьем своим.
От скольких людей я завишу:
от тех, кто посеял зерно,
от тех, кто чинил мою крышу,
кто вставил мне стекла в окно;
Кто сшил и скроил мне одежду,
кто прочно стачал сапоги,
кто в сердце вселил мне надежду,
что нас не осилят враги;
Кто ввел ко мне в комнату провод,
снабдил меня свежей водой,
кто молвил мне доброе слово,
когда еще был молодой.
О, как я от множеств зависим
призывов, сигналов, звонков,
доставки газеты и писем,
рабочих у сотен станков;
От слесаря, от монтера,
их силы, их речи родной,
от лучшего в мире мотора,
что движется в клетке грудной.
А что я собой представляю?
Не сею, не жну, не пашу –
по улицам праздно гуляю
да разве стихи напишу…
Но доброе зреет зерно в них
тяжелою красотой –
не чертополох, не терновник,
не дикий осот густой.
Нагреется калорифер,
осветится кабинет,
и жаром наполнятся рифмы,
и звуком становится свет.
А ты средь обычного шума
большой суеты мировой
к стихам присмотрись и подумай,
реши: «Это стоит того!»
В захолустном районе,
Где кончается мир,
На степном перегоне
Умирал бригадир.
То ли сердце устало,
То ли солнцем нажгло,
Только силы не стало
Возвратиться в село.
И смутились крестьяне:
Каждый подлинно знал,
Что и врач без сознанья
В это время лежал.
Надо ж было случиться,
Что на горе-беду
Он, забыв про больницу,
Сам томился в бреду.
И, однако ж, в селенье
Полетел верховой.
И ресницы в томленье
Поднял доктор больной.
И под каплями пота,
Через сумрак и бред,
В нем разумное что-то
Задрожало в ответ.
И к машине несмело
Он пошел, темнолиц,
И в безгласное тело
Ввел спасительный шприц
И в степи, на закате,
Окруженный толпой,
Рухнул в белом халате
Этот старый герой.
Человеческой силе
Не положен предел:
Он, и стоя в могиле,
Сделал то, что хотел.
По дороге, пустынной обочиной,
Где лежат золотые пески,
Что ты бродишь такой озабоченный,
Умирая весь день от тоски?
Вон и старость, как ведьма глазастая,
Притаилась за ветхой ветлой.
Целый день по кустарникам шастая,
Наблюдает она за тобой.
Ты бы вспомнил, как в ночи походные
Жизнь твоя, загораясь в борьбе,
Руки девичьи, крылья холодные,
Положила на плечи тебе.
Милый взор, истомленно-внимательный,
Залил светом всю душу твою,
Но подумал ты трезво и тщательно
И вернулся в свою колею.
Крепко помнил ты старое правило -
Осторожно по жизни идти.
Осторожная мудрость направила
Жизнь твою по глухому пути.
Пролетела она в одиночестве
Где-то здесь, на задворках села,
Не спросила об имени-отчестве,
В золотые дворцы не ввела.
Поистратил ты разум недюжинный
Для каких-то бессмысленных дел.
Образ той, что сияла жемчужиной,
Потускнел, побледнел, отлетел.
Вот теперь и ходи и рассчитывай,
Сумасшедшие мысли тая,
Да смотри, как под тенью ракитовой
Усмехается старость твоя.
Не дорогой ты шел, а обочиной,
Не нашел ты пути своего,
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно, во имя чего!
Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам её,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про неё,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.
Ни тени зависти, ни умысла худого
Ещё не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине её горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты её нехороши
И нечем ей прельстить воображенье, –
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом её движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Человеку – ровно год,
Он по комнате идет.
Первый шаг – не пустяк,
Трудно сделать первый шаг.
Что ни половица –
Человек садится.
Плохо получается –
Очень пол качается!
За окном растаял снег,
Подрастает человек.
Он идёт не спеша
Со второго этажа.
Пусть круты ступени –
Не дрожат колени.
Человек шагает сам.
Хорошо, что он упрям!
Человек живёт, растёт,
По земле своей идёт.
Ну, а если это так,
Человеку нужен флаг.
Не любой, а, ясно,
Самый лучший – красный,
Красный флаг отец принёс.
Он сам под красным флагом рос!
Передал отец флажок:
– Береги его, сынок!
Красный цвет – лучший цвет,
Без него жизни нет.
Флагом красным дорожить –
Сильным быть и честным быть.
Флагу красному служить –
Труд любить, людей любить.
Майским днем, хорошим днем
Человек идет с флажком.
Сам не больше флажка,
Каждый шаг – полвершка,
А идет, как знаменосец
С красным знаменем полка.
Рядом с ним ручей журчащий
Ускоряет к речке бег…
Человеком настоящим
Будет этот человек!
В таинственной чаще
Дремучих лесов
Качается маятник
Старых часов.
Стучат молоточки
С утра до утра:
Минуты куют
Кузнецы-мастера.
Зимою приходит
Сюда старичок,
Приносит с собою
Пустой сундучок.
Приходит он ночью.
В двенадцать часов –
Скрипит и грохочет
Железный засов:
Хранитель часов,
Увидав старичка,
Сгружает минутки
На дно сундучка…
По белому снегу
Идёт старичок,
По белому свету
Несёт сундучок.
И людям,
Когда начинается год,
Бесплатно подарки
Свои раздаёт.
Но тот, кто минутки
Берёг для себя
И только к себе
Относился любя,
Ни разу не тратил
Минуток своих,
Когда наступала
Беда у других,
Того не припомнит
Никто никогда –
Навеки сотрут
Его имя года.
Но если минутки
Ты тратил не зря
И жил, доброту свою
Людям даря,
Тогда твоё имя
Уже никогда
Не смогут стереть
Никакие года.
Стань добрым волшебником –
Ну-ка попробуй!
Тут хитрости
Вовсе не нужно особой.
Понять и исполнить
Желанье другого –
Одно удовольствие,
Честное слово!
На клумбе цветок.
Его листья повисли.
Грустит он…
О чём?
Угадал его мысли?
Он хочет напиться.
Эй, дождик, полей!
И дождик струится
Из лейки твоей.
О чём же сестрёнка
Скучает в сторонке?
Волшебное что-нибудь
Сделай сестрёнке!..
И ты обернулся
Ретивым конём –
Галопом
Сестрёнка
Помчалась на нём!
Хоть мама
Ещё не вернулась с работы,
Нетрудно узнать
Её думы-заботы:
«Вернусь – хорошо бы
Пошить, почитать…
Да надо с уборкой
Возиться опять».
И ты совершаешь
Весёлое чудо –
Пол засверкал,
Просияла посуда.
И ахнула мама,
Вернувшись домой:
– Да это – как в сказке!..
Волшебник ты мой!
Народонаселение всей империи –
люди, птицы, сороконожки,
ощетинив щетину, выперев перья,
с отчаянным любопытством висят на окошке.
И солнце интересуется, и апрель еще,
даже заинтересовало трубочиста черного
удивительное, необыкновенное зрелище –
фигура знаменитого ученого.
Смотрят: и ни одного человеческого качества.
Не человек, а двуногое бессилие,
с головой, откусанной начисто
трактатом «О бородавках в Бразилии».
Вгрызлись в букву едящие глаза, –
ах, как букву жалко!
Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр
случайно попавшую в челюсти фиалку.
Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,
но ученому ли думать о пустяковом изъяне?
Он знает отлично написанное у Дарвина,
что мы – лишь потомки обезьяньи.
Просочится солнце в крохотную щелку,
как маленькая гноящаяся ранка,
и спрячется на пыльную полку,
где громоздится на банке банка.
Сердце девушки, вываренное в иоде.
Окаменелый обломок позапрошлого лета.
И еще на булавке что-то вроде
засушенного хвоста небольшой кометы.
Сидит все ночи. Солнце из-за домишки
опять осклабилось на людские безобразия,
и внизу по тротуарам опять приготовишки
деятельно ходят в гимназии.
Проходят красноухие, а ему не нудно,
что растет человек глуп и покорен;
ведь зато он может ежесекундно
извлекать квадратный корень.
Ненасытная жадность, проникшая в души,
Их мертвит и сжигает, калечит и сушит.
Жадный чахнет, желтеет и сохнет от муки,
Он не спит, домогаясь богатства и власти,
К недоступному тянет дрожащие руки...
Но разумный не станет рабом этой страсти.
Жадный сам себя мучит, своею рукою,
Не получит ни радости он, ни покоя,
Ибо алчность плодит пустоту и невзгоды,
Алчность хуже чумы и страшнее проказы.
Ни арабы мои, ни другие народы
Не спаслись от прилипчивой этой заразы.
Что ты землю несытыми взглядами меришь?
Не томись. Удовольствуйся тем, что имеешь.
Твой недуг – сребролюбье. Ты жадностью болен.
Эта мука тебя истерзает, изгложет.
Если ты достояньем своим недоволен,
То все золото мира тебе не поможет.
Если ты ненавидишь людей, одинокий, –
Захлебнешься, утонешь в грехе и пороке.
Ты напрасно жилище просторное ставишь.
Неизбежная смерть по-иному рассудит –
Ты убогого склепа хозяином станешь.
А добро, что копил ты, разграблено будет.
Смертный! Юность прошла, ее нет и в помине –
Да пройдут и тщеславье твое и гордыня.
Твой дворец обернется обителью плача,
Все разрушено и обесславлено будет.
Все, что ты собирал, крохоборствуя, пряча
От враждебного глаза, разграблено будет.
Понадейся на завтра – дождешься обмана,
Ибо Время изменчиво, непостоянно.
Избегай недоверья, сомнений безумных,
Поступай справедливо – отхлынут печали.
Когда смотришь на город, веселый и шумный,
Помни: кладбище это, где скорбь и молчанье.
Видел я: благородный склонялся покорно
Перед волей ничтожного. Нет, не позорна
Эта слабость, смиренное это деянье.
Но позорно стократ, если здесь, в наше время,
Отбирают хапуги твое достоянье
И живут, процветая. Презренное племя!
Избегай сребролюбца, – снаружи он кроткий.
Что гнуснее повадки его и походки?
Избавляйся от скряги! Он хуже, чем язва,
Он опасней чумы и противней чесотки.
Били копыта. Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. –
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала! –
– Упала лошадь! –
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные...
Улица опрокинулась,
течет по-своему...
Подошел и вижу –
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в ше́рсти...
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте –
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть
– старая –
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя казалась пошла́,
только
лошадь
рванулась,
встала на́ ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
стала в стойло.
И все ей казалось –
она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
Если б был я
маленький,
как Великий океан, –
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное небо!
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя –
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.
О, если б был я
тихий,
как гром, –
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
Я
если всей его мощью
выреву голос огромный –
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
Я бы глаз лучами грыз ночи –
о, если б был я
тусклый,
как солнце!
Очень мне надо
сияньем моим поить
земли отощавшее лонце!
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи́,
бредово́й,
недужной,
какими Голиафами я зача́т –
такой большой
и такой ненужный?
(Раздумье на открытии Grand Opera)
В смокинг вштопорен,
побрит что надо.
По гранд
по опере
гуляю грандом.
Смотрю
в антракте –
красавка на красавице.
Размяк характер –
всё мне
нравится.
Талии –
кубки.
Ногти –
в глянце.
Крашеные губки
розой убиганятся.
Ретушь –
у глаза.
Оттеняет синь его.
Спины
из газа
цвета лососиньего.
Упадая
с высоты,
пол
метут
шлейфы.
От такой
красоты
сторонитесь, рефы.
Повернет –
в брильянтах уши.
Пошеве́лится шаля –
на грудинке
ряд жемчужин
обнажают
шеншиля*.
Платье –
пухом.
Не дыши.
Аж на старом
на морже
только фай
да крепдешин,
только
облако жоржет.
Брошки – блещут...
на́ тебе! –
с платья
с полуголого.
Эх,
к такому платью бы
да еще бы...
голову.
Жил юноша – ученый, много знавший,
Искусством красноречия блиставший,
С красивым почерком; но розы щек
Еще красивей оттенял пушок;
И только численного букв значенья
Не мог запомнить он при всем стремленье.
Сказал я раз про шейха одного,
Что впереди нет зуба у него.
Мой собеседник, посмотрев сурово,
Ответил: «Ты сказал пустое слово.
Ущерб в зубах заметить ты успел,
А доблести его не разглядел!»
Когда умерших сонм из тьмы изыдет,
То добрые плохого не увидят.
Коль поскользнется на пути своем
Муж, благородством полный и умом,
Ты, низкий, не суди его за это,
Когда он весь – живой источник света.
И пусть в шипах кустарники цветов, –
Не избегают роз из-за шипов,
Ведь у павлинов видят люди злые
Не красоту, а ноги их кривые.
Когда ты темен ликом – убедись,
А в темное зерцало не глядись.
Дорогу правды сам найти старайся,
К ошибкам ближнего не придирайся.
И о чужих изъянах не кричи,
Сам на себя взгляни и замолчи.
Запретной не клади черты пороку,
Когда тому же предан ты пороку.
И с униженными не будь суров,
Когда ты сам унизиться готов.
Когда ты зла не будешь делать в жизни,
Тогда лишь будешь прав и в укоризне.
Что в кривизну мою иль прямоту
Вам лезть, коль я являю чистоту.
Хорош я или дурен, сам я знаю,
Сам за свои убытки отвечаю.
В душе моей хорош я или плох –
Не вам судить! Об этом знает Бог!
Имам тогда вину мюрида мерит,
Когда мюрид в его величье верит.
У Бога дело доброе одно
Тебе за десять будет зачтено.
Ты тоже за одно благодеянье
Дай щедро, как за десять, воздаянье.
Не обличай у ближнего изъян,
Коль в нем живет величья океан.
Когда невежда мой диван откроет
И пробежать глазами удостоит,
Плевать ему, что мыслей мир велик…
Но чуть огрех – какой подымет крик!
Ему глубинный книги смысл не светит,
Но он описку каждую заметит.
Не одинаков смертного состав;
Бог создал нас, добро и зло смешав.
Хоть в самом добром доле есть помеха,
Из скорлупы добудь ядро ореха.
Не впадая в пристрастие,
Расскажу вам, ребята,
О лентяйской династии,
Что царила когда-то.
Самый первый по счету
И по времени Лодырь
Впал с рожденья в дремоту
Или в сонную одурь.
Четверть века он правил
И, предвидя кончину,
Королевство оставил
Тоже Лодырю – сыну.
Этот Лодырь Второй,
По прозванию Соня,
Тихо правил страной,
Ибо спал он на троне.
И пошли от него
Короли друг за дружкой:
Лодырь Третий, кого
Звали просто Подушкой,
И Четвертый, что стал
Класть в постель к себе грелки
(А поэтому спал
И под гром перестрелки).
Дальше царствовал Пятый,
По прозванию Мятый.
В бок толчок получал он,
Чуть во сне помаленьку
Со ступеньки сползал он
На другую ступеньку.
А Шестой пролежал
Сто четыре матраца.
А Седьмой не желал
И совсем просыпаться.
А Восьмой себя звал
По ошибке Девятым.
Значит, сын его стал
Поневоле Десятым.
Он отпраздновал брак,
Взяв принцессу Зевоту,
И семнадцать Зевак
Народил он по счету.
Всем будившим его
Он давал подзатыльники
И носил оттого
Кличку «К черту будильники!».
Был ленив, как тюлень,
Лодырь номер Одиннадцать,
Целый день было лень
С места Лодырю сдвинуться.
Он скончался давно,
И в истории края
Королем «Все равно»
Именуют лентяя.
Он смотрел без участья
На чужие несчастья,
На войну и на мир,
На рагу и на сыр,
На людей и на кошек,
На морковь и горошек,
На индейку и зайца,
На капусту и яйца...
Не имел он пристрастия
Ни к чему никогда.
И, последний в династии,
Он исчез без следа.
Разрезая носом воды,
ходят в море пароходы.
Дуют ветры яростные,
гонят лодки парусные,
Вечером,
а также к ночи,
плавать в море трудно очень.
Все покрыто скалами,
скалами немалыми.
Ближе к суше
еле-еле
даже
днем обходят мели.
Капитан берет бинокль,
но бинокль помочь не мог.
Капитану так обидно –
даже берега не видно.
Закружит волна кружение,
вот
и кораблекрушение.
Вдруг –
обрадован моряк:
загорается маяк.
В самой темени как раз
показался красный глаз.
Поморгал –
и снова нет,
и опять зажегся свет.
Здесь, мол, тихо –
все суда
заплывайте вот сюда.
Бьется в стены шторм и вой.
Лестницею винтовой
каждый вечер,
ближе к ночи,
на маяк идет рабочий.
Наверху фонарище –
яркий,
как пожарище.
Виден он
во все моря,
нету ярче фонаря.
Чтобы всем заметиться,
он еще и вертится.
Труд большой рабочему –
простоять всю ночь ему.
Чтобы пламя не погасло,
подливает в лампу масло.
И чистит
исключительное
стекло увеличительное.
Всем показывает свет –
здесь опасно или нет.
Пароходы,
корабли –
запыхтели,
загребли.
Волны,
как теперь ни ухайте, –
все, кто плавал, –
в тихой бухте.
Нет ни волн,
ни вод,
ни грома,
детям сухо,
дети дома.
Кличет книжечка моя:
– Дети,
будьте как маяк!
Всем,
кто ночью плыть не могут,
освещай огнем дорогу.
Чтоб сказать про это вам,
этой книжечки слова
и рисуночков наброски
сделал
дядя
Маяковский.
Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.
Опять,
тоскою к людям ведомый,
иду
в кинематографы, в трактиры, в кафе.
За столиком.
Сияние.
Надежда сияет сердцу глупому.
А если за неделю
так изменился россиянин,
что щеки сожгу огнями губ ему.
Осторожно поднимаю глаза,
роюсь в пиджачной куче.
«Назад,
наз-зад,
н а з а д!»
Страх орет из сердца,
Мечется по лицу, безнадежен и скучен.
Не слушаюсь.
Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой
загадочнейшее существо.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицего розоватого теста:
хоть бы метка была в уголочке вышита.
Только колышутся спадающие на плечи
мягкие складки лоснящихся щек.
Сердце в исступлении,
рвет и мечет.
«Назад же!
Чего еще?»
Влево смотрю.
Рот разинул.
Обернулся к первому, и стало иначе:
для увидевшего вторую образину
первый –
воскресший Леонардо да-Винчи.
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому?
Брошусь на землю,
камня корою
в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая.
Истомившимися по ласке губами
тысячью поцелуев покрою
умную морду трамвая.
В дом уйду.
Прилипну к обоям.
Где роза есть нежнее и чайнее?
Хочешь –
тебе
рябое
прочту «Простое как мычание»?
Для истории
Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет –
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.
Усерднейшей моей горячности предмет,
Прими, любезный сын! полезный мой совет.
Во-первых, буди тверд в своем по смерть законе
И с верностью служи Отечеству, Короне.
Мужей, украшенных сединой, почитай
И благодетельства других не забывай.
Будь ласков ты ко всем, хоть ниже кто иль равен,
Не тщись богатством быть или чинами славен, –
В одних достоинствах прямую стави честь.
Подлейших свойство душ являют трусость, лесть.
Сих бегай и не мни, что счастие неложно
Чрез пагубу других приобрести возможно.
Знай, чрез один порок в презрение придешь,
Чрез добродетель же сердца всех привлечешь,
И хоть несчастную во оной жизнь проводишь,
Везде любовь других с жалением находишь,
Спокойства чувствуя неоцененный дар,
Разрушить коего не может злой удар.
От жизни роскошной и праздной удаляйся
И строгостью трудов порокам противляйся.
Обиды презирай и гнева не имей:
Великодушием исправится злодей,
Бесчестнейших своих пороков устыдится, —
И тем не ты, но он жестоко огорчится.
Пусть здрава мысль твоя предшествует словам,
И прежде действия представь конец очам.
Несчастных облегчать старайся тяжко бремя,
Что в горести ведут и скуке томной время;
Будь к бедным щедр и их страшися пренебречь,
Не зная, как и твой век краткой будет течь.
Не будь тиран рабам, о пользе их пекися,
Будь снисходителен, но с ними не дружися,
Достойнейших из них старайся награждать,
Без строгости умей пороки исправлять:
Тем к большему одних усердию побудишь,
От слабостей других отстать совсем принудишь,
И равно сих и тех пленишь в любовь сердца, –
Прямого будут зреть рабы в тебе отца.
Сии, любезный сын! поступки благородны,
Верь, будут смертным всем и небесам угодны,
За все мои труды, за нежность и любовь,
Старайся оправдать своих ты предков кровь
Похвальных дел вослед стремлением прилежным,
Что славы все зовут пристанищем надежным.
Ежели вы
Вежливы
И к совести
Не глухи,
Вы место
Без протеста
Уступите
Старухе.
Ежели вы
Вежливы
В душе, а не для виду,
В троллейбус
Вы поможете
Взобраться
Инвалиду.
И ежели вы
Вежливы,
То, сидя на уроке,
Не будете
С товарищем
Трещать, как две сороки.
И ежели вы
Вежливы,
Поможете
Вы маме
И помощь ей предложите
Без просьбы
То есть сами.
И ежели вы
Вежливы,
То в разговоре с тетей,
И с дедушкой,
И с бабушкой
Вы их не перебьете.
И ежели вы
Вежливы,
То вам, товарищ, надо
Всегда без опоздания
Ходить на сбор отряда,
Не тратить же
Товарищам,
Явившимся заранее,
Минуты на собрание,
Часы на ожидание!
И ежели вы вежливы,
То вы в библиотеке
Некрасова и Гоголя
Возьмете не навеки.
И ежели вы
Вежливы,
Вы книжечку вернете
В опрятном, не измазанном
И целом переплете.
И ежели вы
Вежливы,
Тому, кто послабее,
Вы будете защитником,
Пред сильным не робея.
Знал одного ребенка я.
Гулял он с важной нянею.
Она давала тонкое
Ребенку
Воспитание.
Был вежлив
Этот мальчик
И, право, очень мил:
Отняв у младших
Мячик,
Он их благодарил,
«Спасибо!» – говорил.
Нет, ежели вы
Вежливы,
То вы благодарите,
Но мячика
У мальчика
Без спросу
Не берите!
Над Римом царствовал Траян,
И славил Рим его правленье,
А на смиренных христиан
Возникло новое гоненье,
И вот – седого старика
Схватили; казнь его близка,
Он служит сам себе уликой:
Всё крест творит рукою он,
Когда на суд уж приведен
К богам империи великой.
Вот, говорят ему, наш храм
И жертвенник! Пред сим кумиром
Зажги обычный фимиам –
И будешь жив отпущен с миром.
«Нет, – отвечает, – не склонюсь
Пред вашим идолом главою
И от Христа не отрекусь;
Умру, но с верою живою!
Прочь, искушенье ада! Прочь,
Соблазна демонские сети!»
Вотще хотят жена и дети
Его упорство превозмочь,
И заливаются слезами,
И вопиют они, скорбя:
«Склонись – и жить останься с нами!
Ведь мы погибнем без тебя».
Не увлекаясь их речами,
Глух на родные голоса,
Стоит он, впалыми очами
Спокойно глядя в небеса.
Его чужие сожалеют,
О нем язычники скорбят,
Секиры ликторов коснеют
И делом казни не спешат.
Он был так добр! – Ему вполслуха
Толпа жужжит и вторит глухо:
«Склонись! Обряд лишь соверши –
Обряд! Исполни эту меру,
А там – какую хочешь веру
Питай во глубине души!»
– «Нет, – возразил он, – с мыслью дружны
Слова и действия мои:
На грудь кладу я крест наружный,
Зане я крест несу в груди.
Нет! Тот, кому в составе целом
Я предан весь душой и телом,
Учитель мой, Спаситель мой,
Мне завещал бороться с тьмой
Притворства, лжи и лицемерья.
Я – христианин; смерть мне – пир, –
И я у райского преддверья
Стою средь поднятых секир.
Тот обречен навеки аду,
Злой раб – не христианин тот,
Кто служит мертвому обряду
И с жертвой к идолу идет.
Приди, о смерть!» – И без боязни
Приял он муку смертной казни,
И, видя, как он умирал,
Как ясный взор его сиял
В последний миг надеждой смелой, –
Иной язычник закоснелый
Уже креститься замышлял.
А мы так много в сердце носим
Вседневной лжи, лукавой тьмы –
И никогда себя не спросим:
О люди! христиане ль мы?
Творя условные обряды,
Мы вдруг, за несколько монет,
Ото всего отречься рады,
Зане в нас убежденья нет,
И там, где правда просит дани
Во славу божьего креста,
У нас язык прилип к гортани
И сжаты хитрые уста.
Я
ненавижу
человечье устройство,
ненавижу организацию,
вид
и рост его.
На что похожи
руки наши?..
Разве так
машина
уважаемая
машет?..
Представьте,
если б
шатунов шатия
чуть что –
лезла в рукопожатия.
Я вот
хожу
весел и высок.
Прострелят,
и конец –
не вставишь висок.
Не завидую
ни Пушкину,
ни Шекспиру Биллю.
Завидую
только
блиндированному, автомобилю.
Мозг
нагрузишь
до крохотной нагрузки,
и уже
захотелось
поэзии...
музыки...
Если б в понедельник
паровозы
не вылезли, болея
с перепоя,
в честь
поэтического юбилея...
Даже если
не брать уродов,
больных,
залегших
под груду одеял, –
то даже
прелестнейший
тов. Родов
тоже
еще для Коммуны не идеал.
Я против времени,
убийцы вороватого.
Сколькие
в землю
часами вогнаны.
Почему
болезнь
сковала Арватова?
Почему
безудержно
пишут Коганы?
Довольно! –
зевать нечего:
переиначьте
конструкцию
рода человечьего!
Тот человек,
в котором
цистерной энергия –
не стопкой,
который
сердце
заменил мотором,
который
заменит
легкие – топкой.
Пусть сердце,
даже душа,
но такая,
чтоб жила,
паровозом дыша,
никакой
весне
никак не потакая.
Чтоб утром
весело
стряхнуть сон.
Не о чем мечтать,
гордиться нечего.
Зубчиком
вхожу
в зубчатое колесо
и пошел
заверчивать.
Оттрудясь,
развлекаться
не чаплинской лентой,
не в горелках резвясь,
натыкаясь на грабли, –
отдыхать,
в небеса вбегая ракетой.
Сам начертил
и вертись в параболе.
Не всё постигнул ум надменный,
Не всё светло для мудреца,
Есть много таин во вселенной,
Ключи которых у творца.
От жажды знанья плод не сладок,
О, не кичись, средь гордых дум,
Толпой бессмысленных догадок,
Мудрец! пред богом прах твой ум;
Твои открытия случайны.
Тебе поверил ли эфир
Свои божественные тайны,
Свою судьбу сказал ли мир?
Дала ли жизнь тебе способность
Постичь хоть самого себя,
Ясна ль очам твоим загробность,
Дно моря светло ль для тебя?
Понятны ль дивные явленья
В природе неба и земли,
Пути планет, миров движенья,
Буран, что топит корабли,
Утроба гор, что родит злато
Иль мещет пламень и пожар?
Всезнанья жаждою богатый,
Ты угадал ли тайну чар,
Во сне тебе дающих крылья?
В себе ты понял ли, скажи,
Боренье силы и бессилья,
Ничтожность тела, мощь души?
А своенравная судьбина,
С которой бедственна борьба,
Что………
…………..
Играем гением и шутом,
Смиряет битвы, рушит мир,
В невежде, гордостью надутом,
Земным умам дает кумир;
Не внемлет воплей, просьб и плача,
Когда сурова и гневна,
Которой нет щедрей, богаче,
Когда раздобрится она, –
Покровы тайны, хоть украдком,
С нее ты сорвал ли, мудрец?
Не верим мы твоим догадкам:
Ты жалкий скептик, ты не жрец.
Земным умом измерить бога,
Постигнуть тайны бытия,-
Нет, это дерзко, это много,
Нет, это доля не твоя!
Благоговеть пред мистицизмом
И был и есть удел людей,
На что ж преступным скептицизмом
Мрачишь ты блеск души своей?
Зачем запретные познанья
Тебе, рабу земных оков?
Иль то для славы, для названья
……… гения веков?
Отринь губящий дух гордыни,
Не льстись надеждой ни на миг,
Что глас твой будет не в пустыне,
Когда ты скажешь:«Всё постиг!»
Страшись снискать людей презренье,
Небесной кары не накличь;
Нет славы в дерзком покушеньи
Непостижимое постичь!
Не стыд – сознание бессилья
Пред тем, что выше сил души.
Оставь же тщетные усилья;
Не жди, не мучься, не греши!
С мольбой возьмись за труд по силе,
Путь к знаньям верой освети
И с этим факелом к могиле –
Всего отгадчице – гряди.
Мужайся там, где слез пучина,
Люби добро, как мать птенца,
И разлюби родного сына
За отступленье от творца;
Будь бед своих сторонний зритель,
Чужих – чувствительный отец;
Всего великого ревнитель,
Всего ничтожного беглец;
Тип в совершенстве человека
В себе одном осуществи,
Собою тварь, на диво века,
Творца достойную яви.
Вот в этом мудрость, в этом слава,
Твой долг, твой подвиг на земле!
Таким, не мудрствуя лукаво,
Явись, с смиреньем на челе.
И вознесешься ты высоко,
Блистая славою прямой –
Как это огненное око,
Что смотрит днем на мир земной.
Если
с неба
радуга
свешивается
или
синее
без единой заплатки –
неужели
у вас
не чешутся
обе
лопатки?!
Неужели не хочется,
чтоб из-под блуз,
где прежде
горб был,
сбросив
груз
рубашек-обуз,
раскрылилась
пара крыл?!
Или
ночь когда
в звездищах разночится
и Медведицы
всякие
лезут –
неужели не завидно?!
Неужели не хочется?!
Хочется!
до зарезу!
Тесно,
а в небе
простор –
дыра!
Взлететь бы
к богам в селения!
Предъявить бы
Саваофу
от ЦЖО
ордера
на выселение!
Калуга!
Чего окопалась лугом?
Спишь
в земной яме?
Тамбов!
Калуга!
Ввысь!
Воробьями!
Хорошо,
если жениться собрался:
махнуть крылом –
и
губерний за двести!
Выдернул
перо
у страуса –
и обратно
с подарком
к невесте!
Саратов!
Чего уставил глаз?!
Зачарован?
Птичьей точкой?
Ввысь –
ласточкой!
Хорошо
вот такое
обделать чисто:
Вечер.
Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
Высечь
в Риме фашиста –
и
через час
обратно
к самовару
в Тверь.
Или просто:
глядишь,
рассвет вскрыло –
и начинаешь
вперегонку
гнаться и гнаться.
Но...
люди – бескрылая
нация.
Людей
создали
по дрянному плану:
спина –
и никакого толка.
Купить
по аэроплану –
одно остается
только.
И вырастут
хвост,
перья,
крылья.
Грудь
заостри
для любого лёта.
Срывайся с земли!
Лети, эскадрилья!
Россия,
взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
Чего,
натянувшись жердью,
с земли
любоваться
небесною твердью?
Буравь ее,
авио.
Крошка сын
к отцу пришел,
и спросила кроха:
– Что такое
хорошо
и что такое
плохо? –
У меня
секретов нет, –
слушайте, детишки, –
папы этого
ответ
помещаю
в книжке.
– Если ветер
крыши рвет,
если
град загрохал, –
каждый знает –
это вот
для прогулок
плохо.
Дождь покапал
и прошел.
Солнце
в целом свете.
Это –
очень хорошо
и большим
и детям.
Если
сын
чернее ночи,
грязь лежит
на рожице, –
ясно,
это
плохо очень
для ребячьей кожицы.
Если
мальчик
любит мыло
и зубной порошок,
этот мальчик
очень милый,
поступает хорошо.
Если бьет
дрянной драчун
слабого мальчишку,
я такого
не хочу
даже
вставить в книжку.
Этот вот кричит:
– Не трожь
тех,
кто меньше ростом! –
Этот мальчик
так хорош,
загляденье просто!
Если ты
порвал подряд
книжицу
и мячик,
октябрята говорят:
плоховатый мальчик.
Если мальчик
любит труд,
тычет
в книжку
пальчик,
про такого
пишут тут:
он
хороший мальчик.
От вороны
карапуз
убежал, заохав.
Мальчик этот
просто трус.
Это
очень плохо.
Этот,
хоть и сам с вершок,
спорит
с грозной птицей.
Храбрый мальчик,
хорошо,
в жизни
пригодится.
Этот
в грязь полез
и рад.
что грязна рубаха.
Про такого
говорят:
он плохой,
неряха.
Этот
чистит валенки,
моет
сам
галоши.
Он
хотя и маленький,
но вполне хороший.
Помни
это
каждый сын.
Знай
любой ребенок:
вырастет
из сына
cвин,
если сын –
свиненок,
Мальчик
радостный пошел,
и решила кроха:
«Буду
делать хорошо,
и не буду -
плохо».
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо –
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!
Белый,
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое –
древних икон –
чело.
На теле твоем – как на смертном о́дре –
сердце
дни
кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь!
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотри́те –
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
Христос
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченным добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь –
клянусь моей языческой силою! –
дайте
любую
красивую,
юную, –
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести в тысячу крат жни!
В каждое ухо ввой:
вся земля –
каторжник
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните –
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
бешеный,
вгрызаться в ножища,
пахнущие по́том и базаром.
Ночью вско́чите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
В ярмо замучена шея-язва,
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта, –
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.
Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему, –
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи́ став,
последний выйдет день им, –
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
Ночь
пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий город.
Святая месть моя!
Опять
над уличной пылью
ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот – я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.
Тетраптих
(вступление)
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огро́мив мощью голоса,
иду – красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходи́те учиться –
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите –
буду от мяса бешеный
– и, как небо, меняя тона –
хотите –
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а – облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.
1
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре», – сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце – холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая –
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догна́ла,
зарезала, –
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот, –
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы –
большие,
маленькие,
многие! –
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится, –
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на́ зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете –
я выхожу замуж».
Что ж, выходи́те.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите – спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть», –
а я одно видел:
вы – Джиоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей за́гиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дра́зните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен, –
а самое страшное
видели –
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую –
«я»
для меня мало́.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле, –
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают –
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний, –
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
2
Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil»(2).
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал –
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак –
пожалуйста!
А оказывается –
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая –
ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.
Улица му́ку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла
пухлые taxi(3) и костлявые пролетки.
Грудь испешеходили.
Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.
И когда –
все-таки! –
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хо́рах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»
Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея –
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется – «борщ».
Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами –
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным,
с шагом саженьим,
надо не слушать, а рвать их –
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне –
шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю –
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъя́звили проказу, –
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы;
от копоти в оспе.
Я знаю –
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы – молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы –
каждый –
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне –
люди,
и те, что обидели –
вы мне всего дороже и ближе.
Видели,
как собака бьющую руку лижет?!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас – его предтеча;
я – где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю –
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! –
и окровавленную дам, как знамя.
3
Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
И –
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк –
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке,
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»
И эту секунду,
бенгальскую
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на...
А из сигарного дыма
ликерного рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
Вы,
обеспокоенные мыслью одной –
«изящно пляшу ли», –
смотрите, как развлекаюсь
я –
площадной
сутенер и карточный шулер!
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут –
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»
Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе –
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.
Вы думаете –
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!
Выньте, гулящие, руки из брюк –
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук –
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря́зненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника –
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите –
небо опять иудит
пригоршнью обрызганных предательством звезд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу – глаза круглы, –
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь – опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики – отцы,
девочки – забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они –
и будут детей крестить
именами моих стихов.
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает –
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
4
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою,
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь –
я уже начал сутулиться.
В улицах
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, –
перехихикиваться,
что у меня в зубах
– опять! –
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах –
да! –
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз –
да! –
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Открой!
Больно!
Видишь – натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
Пустила.
Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, –
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят,
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, –
«любящие Маяковского!» –
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!
Поэт сонеты поет Тиане,
а я –
весь из мяса,
человек весь –
тело твое просто прошу,
как просят христиане –
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».
Мария – дай!
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария –
не хочешь?
Не хочешь!
Ха!
Значит – опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю –
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца –
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на? ухо:
– Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте – знаете –
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, –
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь –
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им –
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му́ки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, –
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал – ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
отсюда до Аляски!
Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите –
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо.
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла –
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы –
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею –
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать –
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чай гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого –
жара с ума сводила,
но я ему –
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, –
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, –
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
– Поди, попробуй! –
А вот идешь –
взялось идти,
идешь – и светишь в оба!»
Болтали так до темноты –
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма –
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь –
и снова день трезвонится;
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить –
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой –
и солнца!
